Давид Самойлов

Юлий Кломпус

Повесть

Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
Как фимиам в часы молитвы.

Лермонтов

Часть I. Собиратель самоваров

Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены. И сойду.

Пастернак

Мой друг-приятель Юлий Кломпус

Когда-то был наш первый компас,

Наш провозвестник и пророк

И наш портовый кабачок.

К тому же среди антикваров

Как собиратель самоваров

Был славен. Шелкопер Стожаров

(Всего скорее псевдоним)

За то подтрунивал над ним.

Носил он гордо имя цезарево.

А потому так наречен,

Что был на свет посредством кесарева

Сечения произведен.

Он не казался Аполлоном,

Был хлипконог, сутуловат,

В очках и с лысинкою ранней.

Но в гаме дружеских собраний

Держался, как аристократ.

(Дворяне Кломпусы из Дании

Лет двести жили в захудании.)

Оставшись рано без родителей,

Он был лишен руководителей

По шумным стогнам бытия.

(Мы были для него — семья.)

Он с непосредственностью детскою

Спустил все в доме. Но коллекцию

Старинных самоваров, что

Его отец копил со тщанием,

Он (согласуясь с завещанием)

Не променял бы ни на что.

На полках в комнате владельца

Стояло их десятка три,

Серебряных, как лейб-гвардейцы,

И медных, как богатыри.

Прочту вам небольшую лекцию

Про эту ценную коллекцию.

В собранье Кломпуса-отца

Два превосходных образца

Посудин для готовки сбитня.

Французский самовар «дофин».

Голландский «конус». И один

Прекрасный представитель «клерков».

Сосуд из «кёльнских недомерков»

На две-три чашки. «Пироскаф».

И десять тульских молодцов.

Средь них — величиной со шкаф

Красавец медный, весь в медалях,

Любимец наших праотцов,

Отрада сердца, бог трактира,

Душа студенческого пира.

Еще английский — в форме глобуса.

Американский в стиле «инка».

И африканский «банго-бинго»,

Особенная гордость Кломпуса.

Как разнородны! Как богаты!

Увы, они лишь экспонаты.

Ведь современники мои

Отучены гонять чаи

Из самоваров. Скромный чайник

Их собеседник и печальник.

А гостю, высоко ценимый,

Подносят кофе растворимый.

…В полуподвале возле Пушкинской

(Владельцу — двадцать пять годов),

Как на вокзале и в закусочной,

Бывали люди всех родов.

Любым актрисе и актеру

Был дом открыт в любую пору.

Конферансье Василий Брамс

Травил в передней анекдоты.

Стожаров, постаревший барс,

На кухне жарил антрекоты.

Прихрамывая, в коридор

Вползал с трудом историк танца

И сразу ввязывался в спор

О смысле раннего христианства.

Вбегали Мюр и Мерилиз,

Соратники в драматургии.

А также многие другие.

Здесь царствовала Инга Ш.,

Звезда эстрады и душа

Застолья. За талант и тонкость

Ее любил в ту пору Кломпус.

Точеней шахматной фигурки,

Она крапленые окурки

Разбрасывала на полу.

При ней потели драматурги,

Томясь, как турки на колу.

Был в той ватаге свой кумир —

Поэт Игнатий Твердохлебов.

Взахлеб твердила наша братия

Стихи сурового Игнатия.

(Я до сегодня их люблю.)

Он был подобен кораблю,

Затертому глухими льдами.

Он плыл, расталкивая льды,

Которые вокруг смыкались.

Мечтал, арктический скиталец,

Добраться до большой воды.

Все трепетали перед ним.

А между тем он был раним.

Блистательное острословие

Служило для него броней.

И он старался быть суровее

Перед друзьями и собой.

С годами не желал меняться

И закоснел в добре, признаться,

Оставшись у своих межей.

А мы, пожалуй, все хужей.

Как проходили вечера?

Там не было заядлых пьяниц:

На всю команду «поллитранец»

Да две бутылки «сухача»,

Почти без всякого харча.

(Один Стожаров, куш сграбастав,

Порой закладывал за галстук.)

И вот вставал великий ор

В полуподвальном помещенье.

И тот, кто был не так остер,

Всеобщей делался мишенью

И предавался поношенью.

Внезапно зачинался спор

О книге или о спектакле.

Потом кричали: «Перебор!» —

И дело подходило к пенью.

Что пели мы в ту пору, бывшие

Фронтовики, не позабывшие

Свой фронтовой репертуар?

Мы пели из солдатской лирики

И величанье лейб-гусар —

Что требует особой мимики,

«Тирлим-бом-бом», потом «по маленькой

Тогда опустошались шкалики;

Мы пели из блатных баллад

(Где про шапчонку и халат)

И завершали тем, домашним,

Что было в собственной компании

Полушутя сочинено.

Тогда мы много пели. Но,

Былым защитникам державы,

Нам не хватало Окуджавы.

О молодость послевоенная!

Ты так тогда была бедна.

О эта чара сокровенная

Сухого, терпкого вина!

О эти вольные застолия!

(Они почти уже история.)

Нам смолоду нужна среда,

Серьезность и белиберда

В неразберихе поздних бдений,

Где через много лет поэт

Находит для себя сюжет

Или предмет для размышлений…

Когда веселье шло на спад,

Вставал с бокалом Юлий Кломпус,

Наш тамада и меценат.

И объявлялся новый опус,

Что приготовил наш собрат;

Или на ринг рвались союзники

По жанру Мюр и Мерилиз;

А иногда каскады музыки,

Как влага свежая, лились.

Я помню дивную певицу.

Бывало, на ее губах

Смягчался сам суровый Бах

И Шуберт воспевал денницу.

Звучал Чайковского романс.

(Казалось, это все про нас.)

Однажды, в предрассветный час,

Я провожал домой певицу.

В напевах с ног до головы

Брели мы по Москве Москвы.

И сонный Патриарший пруд

Был очевидцем тех минут…

Благодаренье очевидцу!

(Откуда вдруг она взялась,

Поэма эта? Полилась

Внезапно, шумно и упрямо,

С напором, как вода из крана.)

Часть II. Сюжет

Поздно ночью из похода
Возвратился воевода.

Пушкин

Сказать по правде, Инга Ш.

Была стремительная женщина.

И потому она божественно

Откалывала антраша.

После концерта, где успех

(Ей показалось) был неполным,

Она себе сказала: «Эх!»

И укатила к невским волнам.

А Кломпус без нее и дня

Не мог прожить. И, у меня

Заняв деньжат, оформил отпуск.

И в мыле, с розами, в пылу

Махнул на «Красную стрелу».

Но не предвидел Юлий Кломпус,

Что это был опасный шаг,

Что так же, как в известной повести,

Случайно оказавшись в поезде,

Войдет, купе окинет взглядом…

(«Одернуть зонт,— как Пастернак

Сказал,— и оказаться рядом».)

Небесный гром! Она была

Красавица. И так мила,

Что описать ее не смею.

(И я был очарован ею

Когда-то. Давние дела!)

Красавица была женой

Профессора Икс Игрек Зетова

(Давно мы знаем из газет его).

Он был учен, и отрешен,

И напрочь юмора лишен,

И, видно, в результате этого

Предполагал, что он «лицо»

И у него в порядке все.

Знакомство. Общие знакомые.

— А для кого же ваш букет?

— Для вас! — стремительный ответ.

— Запасливость? Не потому ли

Он чуть завял и запылен?

— Для вас! — вскричал влюбленный Юлий

И вдруг увидел, что влюблен.

Ох! Тут он был великий мастер

И распускал павлиний хвост.

Он голубые изумруды

Поэзии — метал их груды

И воспарял до самых звезд.

Хоть речь его была бессвязна,

Но в ней был ток и был порыв;

Каскады афоризмов, рифм

Он расточал разнообразно

И, красноречье утомив,

Вдруг опускался на колено

И задыхался вдохновенно:

— Вы не моя! Но я счастлив!..

Конечно, Кломпус в этом — ас

(Таких и нет уже сейчас),

Но, на колено становясь,

Был Юлий искрен до предела.

(А искренность решает дело.)

Как свечка от жары истаяв,

Она не смела молвить «нет».

(Простит ли мне Егор Исаев

Столь легкомысленный сюжет!)

Уже разнузданная страсть

Над ней приобретала власть.

Но, впрочем, это было после.

И там-то весь сюжет. А это

Покуда и не полсюжета,

Когда они плывут по Невскому

Сквозь человеческий поток

И наш герой рукою дерзкою

Поддерживает локоток.

Уже забыта Инга Ш.

И гордо шествует повеса

С улыбкой страстного черкеса

Или (для рифмы) ингуша.

Здесь я описывать не стану,

Как он гулял с своей красавицей

По Ленинграду в эти дни

(Отчасти, может быть, из зависти),

И были счастливы они.

Зато я описать могу,

Как в чинном, вежливом кругу

Поэтов ленинградской школы

Герой с красавицей Алиной

Провел однажды вечер длинный,

Где рассыпал свои глаголы

И жег бенгальские огни

Своей столичной болтовни.

Был выслушан без возражений.

Но ветеран московских бдений,

Носитель новомодных мнений,

Как говорится, «не прошел»

И разобиженный ушел.

— Увы,— сказал он,— дорогая,

У нас поэзия другая.

Поэты с берегов Невы!

В вас больше собранности точной.

А мы пестрей, а мы «восточней»

И беспорядочней, чем вы.

Да! Ваши звучные труды

Стройны, как строгие сады

И царскосельские аллеи.

Но мы, пожалуй, веселее…

В Москве Стожаров встретил Кломпуса

Коротким замечаньем: «Влопался!»

А он все несся по прямой,

Влюбленный, нежный, неземной…

Представлен Зетову женой,

Он приглашался к ним на ужин.

Беседовал с ученым мужем,

Свои идеи развивая,

Тайком Алине ручку жал.

Его ученый провожал

И говорил жене, зевая:

— Да, этот Кломпус интересен,

Но все же слишком легковесен.

И много у него досугу…

Однажды в Тулу иль в Калугу

Профессор отбыл на симпозиум.

А Юлий вечерами поздними

Курировал его супругу.

Но тут, на сутки или двое

Решивши сократить вояж,

Вернулся в ночь профессор наш.

Затрепетали эти двое

(Наверно, рыльца их в пушку!),

Но Кломпус голосом героя:

— Не беспокойся! — ей сказал.

И сам в одежде минимальной

Он вышел на балкон из спальной

И пер по первому снежку

По городу на ветерку.

А как спустился он с балкона,

Не знаем мы определенно.

Он был герой. И дамы честь

Мог даже жизни предпочесть.

Итак, он полночью морозной

Спешил без шапки, без пальто.

Читатель спросит: ну и что?

Как — «что»? Схватил озноб гриппозный.

Потом, как ядовитый гриб,

В нем начал развиваться грипп

И вирус множился серьезный.

Антибиотик не помог.

Серьезно Юлий занемог.

(Я в медицине не знаток,

Чтоб описать болезнь детальней.)

Ему грозил исход летальный.

Читатель мой! Не будь жесток.

И легковесным не считай

Сюжет, которого итог

На гробовой подводят крышке.

И не суди, судить привыкши,

А дальше повесть почитай.

Часть III. Уход

Ну что ж! Попробую.

Ахматова

Снега, снега! Зима в разгаре.

Светло на Пушкинском бульваре.

Засыпанные дерева.

Прекрасна в эти дни Москва.

В ней все — уют и все — негромкость…

Но умирает Юлий Кломпус.

Нелепый случай покарал

Его за малые проступки.

И вот уже вторые сутки

Сам знал наш друг, что умирал.

Прозрачнее, чем отрок Нестерова,

Среди белья крахмально-выстиранного

Лежал он, отрешась от женственного,

В печальном постиженье истинного.

И с полным самообладаньем

Готовился к скитаньям дальним.

Над ним бильярдными шарами

Уж откивали доктора.

И завершиться нашей драме

Почти уже пришла пора.

На цыпочках его друзья

Дежурят в комнате соседней.

И курят в кухне и в передней.

И ждут, дыханье затая.

Алина, гибели виновница,

Приносит хворому компоты.

А Инга, главная храмовница,

Их принимает: где там счеты!

Но Юлий в свой уход печальный

Решил внести момент театральный,

И он пожаловал друзей

Аудиенцией прощальной

И самоварною элитой.

(Лишь «банго-бинго» знаменитый —

В этнографический музей.)

Друзей он в спальню призывал

И самовары раздавал.

Конечно, первым среди нас

Вошел Игнатий. Вышел.—

Да-с! —

Он тихо произнес с тоской,

Добавив с горечью: — Какой

Светильник разума угас!..

Собратья Мюр и Мерилиз,

Которых тоже вызвал Юлий,

Из спальни вылетели пулей

И из квартиры подались,

Разинув рты. И пару сбитенников

Они в руках держали вытянутых.

Все выходили от него

Смутясь, как из исповедальни.

И все не то чтобы печальны

Казались, но потрясены.

А самовары, что из спальни

Тащили в этом кви про кво,

Фуфырились, ненатуральны,

Как новоселье в дни чумы.

Растерянно стояли мы.

Растерянная вышла Инга

С роскошным самоваром «инка».

— Вот самовар… Он подарил…

Но, боже, что он говорил!..

О том, что им сказал больной,

Друзья молчать предпочитали.

Стожаров лишь полухмельной

Мне достоверные детали

Поведал. И, конечно, Инга

(На пять минут была заминка)

Сболтнула все начистоту.

Да я и сам, к больному призван,

Оттуда выскочил в поту

С огромным, трехведерным, медным,

Что лишь подчеркивал победным

Сияньем жизни красоту.

Да! Я недолго пробыл там

И все, что я услышал сам

(Как говорится, не при дамах)

И что сказали мне они,

Изобразил в иные дни

Я в трех загробных эпиграммах.

На Ингу:

Суперменша. Дрянь.

Ломака ты, а не артистка.

Знай, что твое искусство низко,

Как, впрочем, и твоя мораль.

В твоем ломанье скверный вкус.

Ты официантка в храме муз.

Бери-ка этот самовар. Его

Храни на память.

На Стожарова:

Обжора, пьяница, гуляка!

Кто ты такой? Пустой писака,

Что сочиняет на заказ

Нравоучительный рассказ.

Зачем живешь ты, раб почета?

С тобой и знаться неохота.

Но ладно, толстая свинья,

Вон самовар твой.

На меня:

Здоров, притворщик! Оптимист!

Ты шут, и плоский шут, не боле.

Ты благороден поневоле,

На самом деле ты нечист,

И разве только, что речист…

Прервусь. По этой эпиграмме

Вы видите, что наш больной

Необъективен, хоть одной

Ногой стоит в могильной яме.

Так распрощался он с друзьями.

Не благостное всепрощенье,

А поношенье, и хула,

И против смерти возмущенье,

Приятье истины от зла.

А может быть, в его сужденье

Таилось самоосужденье.

Ведь всем нам Кломпус потакал,

Покуда правды не взалкал.

Возможно, что судьбы нелепость

Ему внушила эту злость,

Когда последней чаши крепость

Ему отведать довелось.

Нельзя живущих оскорблять

Презреньем к их существованью.

Ты правду вынь мне да положь,

Но то, что слишком,— это ложь.

…Тогда, подобно сумасшедшим,

Держа в руках по самовару,

Брели по зимнему бульвару

Стожаров, Инга Ш. и я.

Потрясены произошедшим,

Дошедши до ее жилья

(В задворках тассовского корпуса),

При самоварах на весу,

Сказал: «Как будем жить без Кломпуса!»

Стожаров и пустил слезу.

Мы постояли. Ветер снежный

Пел свой задумчивый хорал.

А где-то там, во тьме безбрежной,

Наш славный Юлий умирал…

Но он не умер.

Эпилог

Вот этой повести итог.

Поднявшись по выздоровленьи,

Он видеть нас не пожелал…

Окончились ночные бденья.

Я это скоро осознал.

Удачно выдержавши конкурс,

Стал где-то кем-то Юлий Кломпус.

Его работы, говорят,

Профессор Зетов всюду хвалит,

А как он, бывший наш собрат?

Не знаю, что его печалит,

Что радует. Однажды я

Послал ему свое творенье

О нем. Он выразил презренье

И резюмировал: «Мазня!

И не касается меня».

И все ж, хотя мы разошлись

Так непонятно, но могу ли я

Совсем изъять из жизни Юлия

И эти дни, что пролились!

И музыку, и песни эти!

И этот смех, и этот жар!..

А трехведерный самовар

Пылится на моем буфете.

Послевоенная эпоха,

Быть может, нам была трудней,

Чем раскаленная опока

Смертельных и победных дней…

После обязанностей права

Хотели мы. Но — мысля здраво

Обязанности выше прав.

Скажите, разве я не прав?

Сентябрь—октябрь 1979 г.

Пярну