Лион Фейхтвангер

Из романа "Изгнание"

Цит. по: Лион Фейхтвангер. Собрание сочинений в двенадцати томах. Том 5. М.: "Художественная литература", 1965. С. 139-141.
Электронная версия

Действие происходит в среде эмигрантов из гитлеровской Германии в Париже в 1935 году. Композитор Зепп Траутвейн пришел к молодому писателю Гарри Майзелю.

– Не дадите ли вы мне что-нибудь из ваших вещей? – спросил Траутвейн.

– Вещей? –задумчиво переспросил Гарри Майзель.– Пожалуй, это подходящее слово. Я дам вам из моих "вещей" ту, которая кажется мне наиболее "ходкой".– Эта новая дерзость прозвучала так безобидно, что Траутвейн только улыбнулся.

– Дайте какую хотите,– ответил он,– при условии, что она сделана честно.

– Вы требуете многого,– сказал Гарри, доставая рукопись из-под матраца.– Пожалуйста, не подходите к моим вещам с неправильной меркой,– просительно сказал он, подавая рукопись.– Они, надо признать, написаны не кровью сердца, а с намерением заработать деньги.

С двойственным чувством отправился домой Траутвейн. Яркое своеобразие юноши произвело на него впечатление; но когда Траутвейн со свойственной ему медлительностью все продумал, ему показалось, что в речах Гарри много снобизма и кичливости. Он почти боялся "вещи", которую дал ему Гарри. Он боялся, что она претенциозна, неестественна, он был бы разочарован, если бы она оказалась нестоящей.

Рукопись была озаглавлена "Сонет 66". В качестве эпиграфа ей был предпослан сонет Шекспира, начинающийся словами: "Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж..." В замечательных, полных отчаяния стихах изливает поэт свою жалобу на растленность века. Ничтожество пыжится в блеске и великолепии, чистая вера удушена, добрая слава постыдно предана на осмеяние негодяям, сила калечится неправедным строем, заслуги попираются, личность порабощена, искусство сковано властью, ум лечится безумием, добро и зло утрачивают свою сущность. Гарри Майзель предпринял смелую попытку написать к каждой строчке сонета рассказ, действие которого разыгрывается в третьей империи, и таким образом, в своеобразном сотрудничестве с Шекспиром откликнуться на события в гитлеровской Германии.

Рассказам предшествовало предисловие "О свободе". Траутвейна неприятно задела манера Гарри Майзеля, осмеявшего в этом предисловии обычные понятия "свободы", "равенства" и "демократии". Молодой автор разделял ленинское положение о том, что, пока не упразднены классы, все словопрения о свободе – пустая болтовня и буржуазный предрассудок. Что это за свобода, издевался он над современными демократиями, когда к старту хотя и допускаются все, но один стартует в собственном автомобиле, а другой за отсутствием средств вынужден плестись пешком. О свободе печати он говорил так же насмешливо, как Гете или Смоллет. В гитлеровской Германии его отталкивало не отсутствие "свободы", а отсутствие разума. Не диктатура как таковая возмущала его, а диктатура глупости в подлости над разумом и индивидуальностью.

Такие холодные, насмешливые умствования в устах девятнадцатилетнего юноши вызвали у Траутвейна чувство досады. Кокетливая дерзость молодого человека, скрашенная в разговоре личным обаянием, выступила в этих строках в голом и отталкивающем виде. Траутвейн прощал сорокалетнему Оскару Чернигу его циничность, его нигилистический аристократизм, но в девятнадцатилетнем юноше такое высокомерие его возмущало. "Этакий сопляк,– ругался он,– этакий желторотый мудрец, этакий молокосос".

Но чем-то совсем иным пахнуло на него от самих рассказов. Технически рукопись была написана из рук вон плохо, изобиловала описками, многое приходилось угадывать, но Траутвейн, прочитав первые страницы, уже не мог оторваться. Его ожидала срочная работа, его звали, а он читал. В этом цикле рассказов "Сонет 66" уже не было ни озлобления, которое чувствовалось в предисловии, ни пафоса, ни сентиментальности, ни насмешки, ни горечи. Уверенное художественное чутье все это вытравило, в рассказах остались только люди и их судьбы. При этом личность автора нисколько не стушевывалась. Но он осуществил идеал высокого искусства: он растворился в своем произведении. Он, подобно богу Спинозы, пребывал всегда и во всем, но невидимо.

Траутвейн думал, что он знает эмиграцию. Но он заблуждался. Только теперь, читая вымышленные повести цикла "Сонет 66", он узнал ее. Он понял, что до сих пор видел лишь отдельные детали, их последовательность во времени и пространстве. Теперь он единым взором охватил величие и ничтожество, простор я тесноту изгнания. Никакое описание, никакой опыт, никакое событие не могли дать такую целостную картину изгнания, так вскрыть его внутреннюю правду,– только искусство.

Траутвейн читал, чувствовал, постигал. Часто он откладывал рукопись в сторону и принимался шагать по комнате, взволнованный какой-нибудь подробностью. Ему хотелось задержаться на ней, но в то же время тянуло читать дальше. Он понял печаль, которая неотступно смотрела из глаз молодого писателя. Чего только, должно быть, не пережил этот юноша, прежде чем сумел так холодно, четко, рукой мастера изобразить бессмысленные, возмутительные, ужасающие события.

Траутвейн решил всеми силами отстаивать новеллы Гарри Майзеля. Но что мог он сделать? У него было достаточно опыта, чтобы понять, как трудно найти издателя для этой рукописи. "Сонет 66" не был ходким товаром: он не отличался ни пафосом, ни сентиментальностью, а эмигрантская литература не имела широкого круга читателей.

Он послал рукопись Жаку Тюверлену. Этот большой писатель был человек с душой; если он возьмется проложить путь этой книге, дело Гарри Майзеля выиграно.